Лаврова долго смотрела мне в глаза, потом негромко спросила:
– Последняя из этих МУРовских заповедей – для меня? Я снова перевел взгляд на улыбающуюся королеву, затем поднял голову:
– Перестаньте, Лена. Я вас старше не только по званию. Я вас вообще старше. И гораздо опытнее. И все равно очень многого еще не знаю. И когда меня, как котенка, тычут носом, я не обижаюсь, а учусь. Во всяком случае, стараюсь не обижаться. По-моему, это единственно приемлемая программа для умного человека…
– Поскольку вы не только старше меня вообще, но и по званию, будем считать, что вы меня убедили, – пожала плечами Лаврова.
– Ага, будем считать так, – сказал я, сдерживая злость. – Я точно знаю, что это самая лучшая позиция убеждения.
– Несомненно, – подтвердила Лаврова. – Правда, с этой позиции убеждение уже иначе называется…
– Вот и прелестно, – согласился я. – Начните выполнение моего приказа с общего осмотра и составления плана места преступления…
Лаврова с ненавистью посмотрела на улыбающуюся королеву и пошла в кабинет. Я сказал ей вслед:
– И про заповеди не забудьте… Халецкий не спеша проговорил:
– – Если мне будет позволено заметить, то обращу ваше внимание, Тихонов, на то, что я, в свою очередь, старше и опытнее вас.
– Будет позволено. И что?
– Что? Что вы не правы.
– Это почему еще?
– В своей молодой, неутоленной жизненной сердитости вы ошибочно полагаете, будто через несколько лет, когда Лена станет опытным, зрелым работником, она будет с душевной теплотой вспоминать о строгом, но справедливом и мудром первом учителе сыска – Станиславе Тихонове…
– Не знаю, возможно. Я как-то не думал об этом.
– Так вот – нет. Не будет она с душевной теплотой вспоминать о вас. Она будет вспоминать о вас, как о нудном и к тому же жестоком субъекте.
– Ной Маркович, неужели я нудный и жестокий субъект? С вашей точки зрения?
– Вас же не интересует, что я буду думать о вас через несколько лет. А сейчас, будучи гораздо старше и опытнее, как вы говорите, – вообще, я полагаю, что через плотину вашего разума регулярно переливаются волны молодой злости и нетерпимости. Будьте добрее – вам это не повредит.
– Может быть, может быть, – сказал я.
– Так что вы думаете насчет портрета? – спросил Халецкий.
– Я думаю, что где-то здесь поблизости должен валяться гвоздик, на котором он висел.
– Я тоже так думаю, – кивнул Халецкий. – Портрет вор не сбросил -он, видимо, только трогал его, гвоздь выпал, и портрет упал…
Мы давно работали вместе и умели разговаривать кратко. Так люди выпускают в телеграммах предлоги – для экономии места, только мы выпускали целые куски разговора, и все равно хорошо понимали друг друга.
– Ной Маркович, а вы сможете собрать осколки? – спросил я.
– Я постараюсь…
Халецкий стал распаковывать свой криминалистический чемодан, который за необъятность инспектора называли «Ноев ковчег». Я напомнил:
– Соскобы крови с пола возьмите в первую очередь. Халецкий взглянул на меня поверх стекол очков:
– – Непременно. Я уже слышал как-то, что это может иметь интерес для следствия…
Я еще раз взглянул на портрет. Холодное солнце поднялось выше, тени стали острее, рельефнее, и трещины были уже не похожи на морщинки. Косыми рубцами рассекали они улыбающееся лицо на фотографии, и от этого лицо будто вмялось, затаилось, замолкло совсем…
– Не стойте, сядьте вот на этот стул, – сказал я соседке Полякова. Непостижимость случившегося или неправильное представление о моей руководящей роли в московской милиции погрузили ее в какое-то нервозное состояние. Она безостановочно проводила дрожащей рукой по волосам – серым, непричесанным, жидким, и все время повторяла:
– – Ничего, ничего, мы постоим, труд не велик, чин не большой…
– Это у меня чин не большой, а труд, наоборот, велик, – сказал я ей, – так что вы садитесь, мне с вами капитально поговорить надо.
Она уселась на самый краешек стула, запахнув поглубже застиранный штапельный халатик, и я увидел, что всю ее трясет мелкая дрожь. Она была без чулок, и я против воли смотрел на ее отекшие голые ноги в тяжелых синих буграх вен,
– У вас ноги больные? – спросил я.
– Нет, нет, ничего, – ответила она испуганно. – То есть да. Тромбофлебит мучит, совсем почти обезножела.
– Вам надо кокарбоксилазу принимать. Это от сердца, и ногам помогает. Лекарство новое, оно и успокаивающее – от нервов.
Она посмотрела на меня водянистыми испуганными глазами и сказала:
– На Головинском кладбище для меня лекарство приготовлено… Успокаивающее… Я махнул рукой:
– Это успокаивающее от нас от всех не убежит. Да что вы так волнуетесь?
Она смотрела в окно сквозь меня – навылет, беззвучно шевелила губами, потом еле слышно, на вздохе, сказала:
– А как мне не волноваться – ключи от квартиры только у меня были…
– А почему у вас?
– Надежда Александровна, Льва Осипыча супруга, мне всегда ключи оставляла. Сам-то рассеян очень, забывает их то на даче, то на работе, и стоит тут под дверью, кукует. Потом, помогаю я по хозяйству Надежде Александровне…
– Где ключи сейчас?
Она вынула из карманчика три ключа на кольце с брелоком в виде автомобильного колеса.
– Вы ключи никому не передавали? Женщина еще сильнее побледнела.
– Я спрашиваю вас, вы ключи никому не давали? Хоть на короткое время?
– Нет, не давала, – сказала она, и тяжелые серые слезы побежали по ее пористому лицу.
С шипением вспыхнул магний – Халецкий с разных точек снимал комнату, соседка вздрогнула, и слезы потекли сильнее. Из спальни доносился острый звук шагов Лавровой, отчетливо стучали ее каблучки, тяжело сопел под нос Халецкий, беззвучно плакала усталая старая женщина. Я пошел на кухню и налил в никелированную кружку воды из-под крана, вернулся, протянул ей. Она кивнула и стала жадно пить воду, будто то, что она знала, нестерпимо палило ее, и зубы все время стучали о край кружки, и этот звук отдавался у меня в голове, как будто по ней барабанили пальцем.